— Этот, шо старший у них, крикнул: «Я капитан Советской армии!»

Закурили оба. Два папиросных дымка поползли вверх, теряясь под потолком. Свой пепел Давид стряхивал в карманную закрывашку, Мишке подвинул выцветший лист «Правды».

— Капитан, капитан… — медленно, еле ворочая языком, выговорил Гоцман. — И в Михальнюка шмалял капитан. А знаешь, сколько капитанов в городе Одессе? Как собак… Вон Якименко Леха — тоже капитан. Грамотный?.. — поднял он глаза на Мишку. — Тогда протокол подпиши.

Глядя, как пацан старательно скребет пером по бумаге, Гоцман неожиданно для себя спросил:

— Мамка с папкой где?

— А-а!.. — отозвался Карась, выводя последние буквы. — Убили.

— Родные? Близкие?

— Нету никого.

— А сам откуда? — пыхнул папиросой Гоцман.

— С Рузы. — Мишка сунул перо в чернильницу, осторожно, чтобы не капнуть на стол, понес ручку к бумаге.

— Это из Подмосковья, шо ли? — почесал в затылке Гоцман.

— Ага… У нас зима холодная.

— Как же ты тут очутился?

— Так я ж и говорю: папку в тридцать восьмом забрали, — терпеливо объяснил Мишка. — Мамка меня до тетки отвезла в Одессу и вернулась, так и все, с концами. Наверно, тоже забрали… А тут война.

— Может, тебя в детдом какой определить? — задумчиво произнес Давид.

— Ага! Щас! — оскорбился Мишка. — Только разбег возьму. Ты сам-то в детдоме был?! Меня в Херсонском детприемнике так отоварили — неделю кровью схаркивал…

Гоцман кивнул — мол, не отвлекайся, подписывай. Пацан, склонив от усердия голову набок, продолжил борьбу с непослушными буквами.

— Ничего, — не поднимая глаз, продолжил он. — Я потом к их заводиле подхожу, с понтом, мол, тебя ребята ждут. А сам, значит, в обход. Взял дрын побольше…

Громкий всхрап прервал рассказ Мишки. Гоцман спал, свесив голову на грудь, в губах дымилась папироса.

Покачав головой, Мишка вынул окурок изо рта следователя, затушил, кинул в мусорницу. Тот, с трудом разомкнув глаза, еле слышно пробормотал: «Ну шо, подписал?..» — сунул подписанный протокол в папку, папку кинул в недра сейфа и через минуту снова спал, устроившись уже более удобно — за столом, головой в бумаги…

Мишка, стараясь не шуметь, притащил из дальнего угла кабинета второй стул, пристроил его к своему и, тяжело вздохнув, улегся, подложив под голову грязный кулак. Потом приподнялся и погасил ненужную настольную лампу.

В углу маленького полуподвала, сгорбившись над низеньким столиком, работал безногий часовщик. Время от времени он приподнимал голову и, щурясь, вглядывался в другой угол, где сгрудились Фима, биндюжники братья-близнецы Матросовы и плешивый, похожий на краба старичок Боречка.

— От такая бирочка, — говорил Фима, аккуратно расправляя на колене обрывок ткани. — И я интересуюсь знать, с какого склада это уплыло.

Боречка внимательно всмотрелся в жалкий обрывок, помял его в узловатых пальцах. Фима провел ладонью по шее — в подвале было душно, да еще близнецы дружно дымили папиросами. Хоть топор вешай.

— Хорошо, Фима, — проскрипел наконец Боречка ржавым, застоявшимся голосом. — Но только из уважения к тебе и в память о твоих золотых руках. Какие ж у тебя были руки, Фима! — Он мечтательно возвел глаза к низкому потолку. — Такого щипача, как Фима Полужид…

— Боречка, забудь рыдать о моих руках, — вежливо перебил Фима, — я давно ношу их у своих карманах и вынимать не собираюсь… А с уважения спасибо.

— Но ты подумай! — быстро сказал Боречка, воздев к потолку палец.

— Я подумаю.

— Такие руки на дороге не валяются… — Боречка, кряхтя, приподнялся с табуретки, на которой сидел, и пошаркал к выходу. Обернувшись, бросил: —Скоро вернусь…

У длинной стены, опоясывающей воинский склад, с независимым видом прогуливались свободной одесской походкой Фима и старичок Боречка. Оба изредка обменивались ничего не значащими фразами и изнемогали от жары — Фима усиленно обмахивался своей тюбетейкой, а Боречка изредка тихо вздыхал, промокая лысину большим синим платком. Стоящий у КПП часовой с автоматом время от времени поглядывал на странную парочку, но, видимо, особых подозрений она у него не вызывала.

Из ворот появился полный, одышливый лейтенант интендантской службы. Он хмуро кивнул Боречке издали. Облегченно вздохнув, тот дернул Фиму за рукав, и они быстро подошли к офицеру, который был чем-то крайне озабочен.

В завязавшемся диалоге участвовали главным образом лейтенант и Боречка. Роль Фимы сводилась к глубокомысленным вздохам, кивкам и поддакиванию. В один из моментов беседы он приоткрыл было полу пиджака, продемонстрировав лейтенанту большую запечатанную бутыль с этикеткой «Спирт питьевой 96-градусный». Но Боречка возмущенно замахал руками, а лейтенант сурово насупился, и Фима снова благопристойно одернул пиджак.

Наконец собеседникам удалось договориться. Лейтенант, кивнув со скучающим выражением лица, вразвалку направился обратно к воротам, а Фима склонился перед Боречкой в почтительном благодарственном поклоне…

Проснувшись в девять утра, Давид выпроводил Мишку и без всякого желания отправился домой — нужно было хоть немного привести себя в порядок. Вымылся ледяной водой, побрился. На завтрак разогрел на керосинке остатки тушенки, вскипятил чаю, густо намазал ломоть хлеба маргарином. Ел, не ощущая вкуса, машинально. Также машинально подумал, что надо бы купить на рынке изюма или кураги, как советовал Арсенин, и сразу об этом забыл.

Потянув за скрипучую дверцу, открыл платяной шкаф. Хотелось переодеться, сменить до смерти надоевший пиджак, который он таскал и в жару, и в холод, задрипанные галифе да гимнастерку. Только надеть было нечего. Ну не довоенный же костюм, в самом деле. Его пошили осенью сорокового, по настойчивой просьбе Мирры, купившей с рук роскошный отрез серого коверкота. Но надевать его сейчас было бы нелепо, да и похудел он с тех пор…

Давид пробежался глазами по верхней полке, где пылилось его немудреное хозяйство. До войны было в том шкафу теснее, но после того, что случилось с семьей, он безжалостно избавился от вещей, напоминавших о прошлом. Раздарил, раздал первым встречным. Вспомнилось почему-то, как радовалась щербатая, косоглазая Любка с соседнего двора деревянному коню-каталке, принадлежавшему когда-то Анютке. И как долго благодарила его тетя Песя за швейную машинку. Ее стук теперь будил Гоцмана по утрам…

Он осторожно взял с полки увесистую, тихо звякнувшую в руке коробку из-под печенья «Бисквит». Все его ценности были тут. Снял крышку, осторожно потрогал пальцем твердую тускло-желтую поверхность фотографии, с которой на него смотрели отец и мать. В нижнем правом углу была выдавлена дата «1904». Отец, наряженный в новенький выходной костюм, прятал радость за суровым видом, а мама улыбалась в камеру робко, будто не верила своему счастью. Наверное, они уже знали тогда о ее беременности, внезапно догадался Давид. Ну конечно, как ему раньше в голову-то не приходило!.. Вот откуда это тихое сияние, что струится на него каждый раз, когда он берет старинный снимок в руки!..

С другой карточки Давиду задорно улыбнулся он сам: торчащий вихор, два «кубаря» в петлицах, значок ворошиловского стрелка. Он вспомнил, как ходил сниматься в новенькой форме, только что получив звание сержанта милиции… Как раз ввели новые знаки различия, значит, это была осень тридцать девятого… И еще один снимок. Ничего не соображающий от усталости, лицо небритое, осунувшееся, равнодушное ко всему. В петлицах уже армейские, майорские «шпалы». И новенький орден на гимнастерке. Кажется, тогда даже приезжал какой-то корреспондент, равнодушно подумал Гоцман.

Там же, в коробке, лежали свидетельства о смерти, паспорт, орденская книжка и временные удостоверения к медалям. А вот и сами ордена. «Александр Невский», «Красная Звезда», «Отечественная война» первой степени, медали — «За боевые заслуги», «За десять лет безупречной службы», «За оборону Одессы», «За оборону Севастополя», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне».