— Брось! — с мокрой тряпкой в руках выскочила за ним Циля. — Нет, лучше поставь!..
Эммик, похоже, выполнил сразу обе эти просьбы. Сковородка звучно навернулась на доски и, немного позвенев, утихла. Циля мощными ударами тряпки загасила пламя и, распрямившись, с укором уставилась на мужа.
— Я таки только на секунду отошел, — виновато шмыгнул носом Эммик и, нагнувшись, подобрал с полу крупного толстолобика, которого вернее всего было бы обозвать «полужаренным». — Кудой его?..
Не дождавшись от супруги внятного ответа, он со вздохом положил рыбу на сковородку.
— Ай-ай-ай, какой же ж красавчик, — донесся из комнаты Гоцмана умиленный голос тети Песи. — Ну вылитый нарком, то есть я хотела сказать министр!.. Ну просто оторви и брось, какой красавчик… Пиджак просто ж на вас родился. Вы ж только не смотритесь на себя в зеркало, вы ж там ослепнете…
— Ну как? — Гоцман смущенно повернулся к Эммику во всем своем великолепии.
Против ожидания особенного восторга Эммик не выразил:
— Не-ет, Давид Маркович, так вы женщину не обольстите…— Он, важно выпятив нижнюю губу, окинул соседа взглядом опытного портного и, пристроив сковороду с рыбиной на раковину умывальника, заспешил к себе. — Я сейчас.
Через минуту он возник на пороге с галстуком в руках. Галстук имел явное ленд-лизовское происхождение — таких ярких расцветок советская легкая промышленность еще не знала и не желала знать, по идеологическим соображениям. Это был цвет перезрелого апельсина, который к тому же уронили в ведро с оранжевой краской…
— Мама, отойдите… — Эммик накинул галстук на воротник Гоцмана и решительно пресек попытки ему помешать: — Давид Маркович, стойте смирно… А вы, мама, отойдите, я сказал, вы мне загораживаете…
Гоцман смущенно косился на Эммика, сооружающего у него на груди замысловатый узел.
— Тут мало света, — торжественно объявил Эммик, таща Гоцмана за галстук поближе к окну. — Сейчас вы увидите…
Что именно Гоцман должен был увидеть на свету, он так и не узнал, потому что Эммик зацепил забытую на умывальнике сковородку. Недожаренный толстолобик вместе с горелым маслом полетел прямо на Давида…
— Урод!!! Шлимазл!!! — Горестный крик Эммика можно было слышать на 17-й станции Большого Фонтана. — Мама, вы родили идиёта!!! Почему вы не оторвали ему руки, почему вы не стукнули ему головкой в стенку?! Циля! Цилечка! Я не могу быть твоим мужем! Я не Два Больших Расстройства, я геволт! Мне не надо жить!..
— Эммик, брось эти нервы! — крикнул вдогонку Гоцман.
Но Эммик, заливаясь слезами и колотя себя по лицу, скатился вниз по лестнице и там замер в оцепенении, усевшись на нижнюю ступеньку. Тетя Песя и Циля, тоже плачущие, догнали его и по очереди гладили по волосам, ласково приговаривая. Но Эммик продолжал безутешно рыдать, сотрясаясь своим крупным телом, и изредка изо всей силы бил себя кулаком по непутевой голове.
Гоцман с сожалением смотрел на костюм. Испорчен был не только костюм — испорчен был вечер, а может быть, и вся дальнейшая жизнь…
— Что случилось? — прозвучал сбоку знакомый голос.
— Эммик жарил рыбу… — Гоцман со вздохом показал подошедшему дяде Еште замасленную полу пиджака.
Тот понимающе кивнул:
— А ты на свиданку?
Гоцман только расстроено отмахнулся. Дядя Ешта ободряюще похлопал соседа по плечу:
— Будет костюм. Солидный. Не на похороны.
«И в завершение выпуска — новости спорта, — строго произнес мужчина в радиоприемнике. — Сегодня футбольная команда «Зенит», выступая на олимпийском стадионе в Хельсинки, победила финскую команду «Тул» со счетом 5:0. Мячи забили Викторов (дважды), Барышев, Федоров и Комаров…»
Подняв небольшую пыльную бурю, во двор влетел с улицы «Виллис». Круто затормозил у лестницы, ведущей на галерею.
— Ну что, готов? Контрамарки я у Шумяцкого взял… — Кречетов, приподнявшись на сиденье машины, хотел сказать что-то еще, но осекся, созерцая появившегося на галерее робко улыбающегося Гоцмана. На него с любовью смотрели дядя Ешта, тетя Песя, Циля и почти успокоившийся Эммик, и высказывать какие-либо оценки в их присутствии было бы неосмотрительно. — Ого!.. Шикарно выглядишь. Поехали, нам еще за цветами нужно успеть…
То, во что был одет Гоцман, при некотором желании, видимо, можно было считать солидным костюмом. Только желание это должно было быть очень сильным. А впрочем, в городе Одессе в сорок шестом году происходило столько странных вещей, что появление у оперного театра Гоцмана в таком костюме никого особо не удивило. На Давиде был самый настоящий смокинг с обшитыми шелком лацканами, светлые брюки, которым даже лежать возле смокинга не пристало, обычная стираная-перестираная рубашка и вместо галстука-бабочки на шее у него болтался оранжевый подарок от недавних доблестных союзников. Довершали картину лакированные туфли, которые тетя Песя, не жалея себя, часа полтора протирала какой-то особой тряпочкой, и велюровая шляпа, глядя на которую мог бы заплакать от зависти любой отпрыск московской обеспеченной семьи.
Они приехали слишком рано, и поэтому, отпустив машину, успели пройтись по Приморскому бульвару до порта, где посмотрели на швартовку четырех «тамиков» — ленд-лизовских тральщиков, возвращавшихся с боевого траления в Севастополь и зашедших на заправку топливом и водой. Уже купив цветы, гуляли взад-вперед по улице Ленина, пресекая попытки скучающих извозчиков подвезти двух таких шикарных кавалеров с цветами к роскошным дамам, которые наверняка ж скучают без цветов. Кречетов без конца травил анекдоты, шутил, поглядывал на часы. А Гоцман слушал, не в такт улыбаясь и теребя в руках огромный, не уступающий утреннему, букет роз…
Одна за другой у подъезда оперы останавливались машины и извозчики. Слышался женский смех. На большой афише было крупно выведено: «Петр Ильич Чайковский. Евгений Онегин».
На военный аэродром, взлетно-посадочная полоса которого была освещена двумя рядами мощных электрических ламп, с тяжелым ревом приземлился окрашенный в темно-зеленый цвет самолет «Ли-2». Пробежав по плотно утрамбованной почве положенные метры тормозного пути, он развернулся и зарулил на стоянку, остановившись рядом с четырьмя другими такими же самолетами. Двигатели смолкли. Лопасти винтов некоторое время крутились по инерции, потом замерли.
Дверца, ведущая в фюзеляж, распахнулась. По металлическому трапу один за другим спускались молодые офицеры, лиц которых в сгустившихся сумерках было не разглядеть. Все они были в полевой форме, в руках каждый нес небольшой портфель или саквояж с вещами.
Навстречу прилетевшим шагнул невысокий майор. Старший по званию среди прибывших, молодой гвардии капитан с заметной проседью в темной шевелюре и Золотой Звездой Героя Советского Союза на гимнастерке, четко козырнув, доложил:
— Здравия желаю, товарищ майор. Группа офицеров Киевского военного округа прибыла в ваше распоряжение. Старший группы гвардии капитан Русначенко.
— Здравствуйте, — отозвался майор, пожимая капитану руку. — С прибытием, товарищи. Прошу всех в автобус.
В темноте вспыхнули фары трофейной «Шкоды», стоявшей в тени соседнего самолета. Одновременно зарокотал двигатель автобуса.
— …Смеялись, значит? — Штехель на мгновение перестал чистить рыбу и взглянул на племянника, держа нож в руке.
— Смеялись, — кивнул Славик. — Майор еще его так приобнял. По плечу постукал.
— Гоцмана? — Штехель приподнялся, вывалил рыбьи внутренности в миску коту.
— Ага. Только Гоцман был одет как-то… в костюм. При параде, в шляпе. С цветами даже.
Штехель невидящим взглядом смотрел, как кот, хищно дергая ушами, выбирает из миски рыбью голову и с хрустом жует. И вдруг улыбнулся:
— Ну-ну… Смеялись, значит…
Докурив шестую папиросу, Давид решительно размял ее в карманной пепельнице. Сунул обтрепанный, привядший букет под мышку и решительно сбежал вниз по лестнице.
— Давид! — бросился за ним Кречетов. — Куда?
— Пойду до ней.
Майор забежал вперед, растопырив руки: